Художник должен быть дерзким, окрыленным великими идеями нашей советской эпохи. И пусть его ждут ошибки. Ошибки — необходимый художественный опыт по пути создания великого.
Дерзания нужно всем нам в себе носить и утверждать…
Только литература народа, строящего социализм, может подняться до мировых высот. Дерзания нашей революционной эпохи должны прозвучать в литературе как дерзания искусства. И они прозвучат несомненно, потому что в нашей стране писатели окружены всенародным почетом, любовью и вниманием партии и правительства. С каждым годом расцветает литература народов, населяющих Советский Союз. Недаром среди награжденных писателей мы встречаем представителей многих национальностей.
Искусство — вещь хрупкая. Удары сознательных вредителей и бессознательных головотяпов всяких марок и стилей — подхалимов и прочее — наделали в искусстве серьезные опустошения. Это нужно понять и как можно решительнее и смелее ликвидировать наше художественное и культурное отставание.
Мы должны развязать наши творческие силы. У нас для этого есть все материальные и духовные возможности. Все талантливое у нас должно развиваться и найдет место на страницах нашей печати. Все серое и бездарное мы будем отвергать, кем бы оно не было написано.
Среди вас есть начинающие писатели, которым небезынтересно было бы проследить путь старого писателя.
По этому поводу я хотел бы рассказать кое-что о себе. Рассказать свои сомнения, падения, отчаяния, восторги и прочее.
Лет с 15–16 я начал писать стишки. Плохие стишки. Во время революции 1905 года писал революционные стишки, тоже не слишком важные. О писательской деятельности я тогда еще не думал.
Но меня всегда привлекало содержание творческого процесса: вот передо мной тетрадь, перо, чернила. Что-то возможно, что-то вот-вот, где-то близко, но еще не выходит. Едва только начнешь претворять в слова свои ощущения, воспоминания, мысли, — все блекнет на бумаге.
Так продолжалось довольно долго. Однажды летом в Крыму один поэт читал свои прозаические переводы с французского. Меня поразила яркость и четкость образов. Мне захотелось написать в подражание слышанному. Я начал с подражания, то есть я уже нащупал какую-то канву, какую-то тропинку, по которой я мог отправить в путь свои творческие силы. Но пока еще это была дорожка не моя, чужая.
И потоки моих ощущений, воспоминаний, мыслей пошли по этой дороге. Спустя полгода я напал на собственную тему. Это были рассказы моей матери, моих родственников об уходящем и ушедшем мире разоряющегося дворянства. Мир чудаков, красочных и нелепых. В 1909–1910 годах на фоне наступающего капитализма, перед войной, когда Россия быстро превращалась в полуколониальную державу, — недавнее прошлое — эти чудаки предстали передо мной во всем великолепии типов уходящей крепостной эпохи. Это была художественная находка.
Я написал свою первую книжку «Заволжье». Обо мне начали много писать. И я решил, что я писатель. Но я был неучем и дилетантом. Я хорошо не знал ни русского языка, ни литературы, ни философии, ни истории. Не знал ни своих возможностей, не знал, как наблюдать жизнь.
К своему оправданию должен сказать, что все это я понимал и предчувствовал, что мне грозит. А грозило мне то, что дальнейшие мои литературные опыты будут ниже этой первой «находки».
Так и случилось. После книжки «Заволжье» я заметался, — искал тему, стиль, стремился наблюдать жизнь, но для плодотворного наблюдения у меня еще не было ни опыта, ни подходящего орудия.
Результатом был ряд слабых рассказов. С воспоминаниями я покончил (кроме «Заволжья» — романы «Хромой барин» и «Чудаки»), а современность еще не чувствовал, изображать ее не умел. Я скатился почти до уровня писателя из еженедельника. Я отлично сознавал свою беспомощность. Но не знал, с какого конца начинать, чтобы поправить дело. В то мутное время (1911–1912 гг.) зарядок тематических, зарядок идейных, таких, какие получаете вы, у нас не было.
Мы, молодые писатели, формировались во времена глубочайшей реакции и интеллигентского разложения.
Настала война. Всколыхнулся человеческий мир. И всех нас разметало, как щепки по волнам. Молодые писатели, которые толком ничего не знали, кроме литературных салонов, вдруг очутились среди народных страстей и народного гнева.
Так началась наша школа и моя в частности. Передо мной раскрылась жизнь, в которой я был уже не посторонним наблюдателем, глядящим из окошка на улицу, — я был в самой гуще ее, и передо мной встал грозный вопрос о том орудии, которым можно превращать глыбы жизни в ее отображения в искусстве.
В то же время это же орудие должно было служить и для формирования самого себя, потому что процесс искусства всегда двойной. Художник растет вместе со своим искусством. Его искусство растет вместе с тем народом, который он изображает. Художник растет вместе с героями, над которыми он работает.
Что же это за орудие? В данном случае это язык, на котором говорит твой народ.
Тогда я впервые понял, что я русского языка не знаю. Почему я пишу фразу так, а не эдак? Выбираю те слова, а не эти? В чем законы языка? Какой здесь критерий? Красиво? Но это еще ничего не говорит, — красиво! Эстетический критерий — фикция, поскольку он оторван от действительности, от жизни народа, от его истории.
Я начал изучать народный русский язык по сказкам, песням, по записям «Слова и дела», — то есть судебным актам XVII века, по сочинениям Аввакума. Я начал слушать язык в жизни. Я начал понимать, в чем секрет языка.