Том 10. Публицистика - Страница 118


К оглавлению

118

В 1841 году, незадолго до своей второй роковой поездки на Кавказ, Лермонтов прочел друзьям начало задуманной им повести о художнике Лугине. Это поразительное произведение, известное под названием «Отрывок из начатой повести», или «Штосс». Это рассказ о художнике, теряющем рассудок. О чем другом, как не о творческом безумии, мог говорить Лермонтов в Петербурге в те годы. Повесть остается незаконченной. Лермонтов — снова на родине своей поэзии, на Кавказе. Но здесь его настигает мщение тех, кого он ненавидел.

В день дуэли, поднимаясь верхом на Машук, Лермонтов рассказал своему секунданту Глебову о том, что у него готов план двух исторических романов: один — из эпохи отечественной войны (то есть то, что впоследствии осуществил Лев Толстой), другой — из кавказской жизни времен Ермолова, о завоевании Кавказа, о персидской войне и катастрофе в Тегеране, когда погиб Грибоедов. До этого в Петербурге Лермонтов рассказывал Белинскому о задуманной им исторической трилогии, причем первый роман должен быть из времен Екатерины и французской революции.

Таковы были творческие планы Лермонтова. Они не осуществились, он не успел рассказать Глебову о своей трилогии. На лысом склоне Машука его ждал Мартынов, и через несколько минут великий поэт русского народа упал с пробитым сердцем… Убийцы знали, что наказания им не будет за эту смерть, что в Петербурге уже аплодируют этому выстрелу.

Лермонтов не выполнил своих задач… Их выполним мы, его ученики, строители новой жизни и нового человека…

Пока еще не поздно

Я хочу, чтобы голос советского писателя был услышан, покуда не пришел роковой для Европы день, когда разум будет оглушен взревевшими по всему фронту батареями, помрачен удушающими испарениями войны, ослеплен пожарами городов. Все это — не вымыслы из фантастического романа, все это с громадной силой разрастется завтра, но это завтра можно миновать, если все усилия будут приложены к тому, чтобы этот черный день не состоялся.

Войны не хочет никто, кроме ничтожного меньшинства. Война, как сырой костер в ноябрьский день, плохо разгорается. В ней самой, — то есть в миллионах цветущих жизней, оторванных от труда, творчества, семейного очага, от привязанностей ума и сердца и брошенных в ноябрьские поля, в траншеи, полные воды и грязи, — нет желания наполнять эти траншеи кровью своей и тех, кто лишь в военных приказах, продажных статьях продажных газет да в речах премьеров назван врагом. Врагов нет в этой готовящейся чудовищной бойне: народы, посланные для умерщвления других народов, не находят и не могут найти в себе никаких побуждений для убийства.

И все же те люди, для которых война — источник обогащения, упорно поджигают ее сырой костер. В чем же сила этих людей, этого ничтожного меньшинства — этих заводчиков, банкиров и спекулянтов, готовящих все ужасы голода и истощения для миллионов детей, женщин и стариков; готовящих все ужасы кровавых фронтовых атак под лозунгом: «Демократы, спасайте демократию!»; парализующих торговлю нейтральных стран; погасивших вечерние огни великих городов; берущих уже беззастенчиво и декретивно четверть заработка трудящихся в свой кошелек? Они даже не утруждают своей фантазии, чтобы придумать сколько-нибудь правдоподобное оправдание для войны, они просто гонят интеллигенцию, трудящихся и одураченных обывателей на убой, как стадо.

В армянском эпосе «Давид Сасунский» рассказывается, как на поле кровавой битвы старик араб останавливает армянского богатыря словами: «Зачем истребляешь нас, мы не враги твоему народу, нас силой оторвали от наших очагов, иди и бейся на поединке с нашим халифом». Народные барды пели это еще тысячу лет тому назад. Но разве французы или англичане еще более глубоко порабощены, чем арабский погонщик мулов, которому халиф велел взять меч?.. Почему твердой рукой не схватить за узду коня войны? Откуда у великих и гордых народов Европы такая покорность? Кто их уверил, что они на краю бездны и другого пути нет, лишь эта бездна под ногами?

Нет, нет, всему этому поверить нельзя… Это не мирится с нашим, советским, представлением о человеческой свободе, о безусловном торжестве разума над стихией, — хотя бы эта стихия называлась властью золота, — и о том, что — сегодня — только тогда правильно во всех отношениях, если в нем заключены все предпосылки того, что — завтра — будет лучше во всех отношениях, а не хуже, и что наше — завтра — зависит от нас самих, от нашей воли ко всеобщему счастью, как необходимому залогу для личного, индивидуального счастья.

Сила и власть насилующих — в неорганизованности тех, кого они насилуют. Фабриканты войны говорят о неизбежности кровавых жертв, о неизбежности еще более тяжелых испытаний, и это, только это, обещают на завтра. Они глушат ропот недовольства. Они объявляют вне закона депутатов-коммунистов, швыряют за тюремную решетку передовых рабочих и интеллигентов и в «порядке надувательства» предоставляют слово провокаторам и предателям рабочего класса.

О, как это подло, стыдно, непостижимо унизительно! И нам становится понятно, почему со страниц ваших романов веет таким отчаянием, такой безнадежной печалью, — в ней нет даже элегической услады, в ней только неизбежность могилы…

Мы во всеоружии опыта и реальных достижений говорим в эти дни о счастье. Мир — имя ему на первоначальном этапе, на первой ступени, куда нужно шагнуть немедленно и безоговорочно. Всеобщее счастье, или — конкретнее — создание всех материальных и духовных условий для осуществления его, — это глубочайшая основа нашего мышления, нашей веры в судьбу человечества, наша задача, твердо проводимая в жизни.

118