Берем легко раненных, способных держать винтовку или хоть ногами передвигать… Осторожно — перебежками направляемся к лесу. Там, — знаем, — группа автоматчиков и пулеметы. Ползем впритирку к траве между кочками, — одна забота — ближе подобраться, на «ура». А ему бы уж время открыть по нас огонь.
Помню, — дрожь меня пробрала: что за черт! — мы уже в полутораста шагах, он должен нас обнаружить, почему он молчит? Встаю, прижимаюсь грудью к березе, вглядываюсь, — на опушке никакого движения. В чем тут уловка? И вдруг начинается трескотня в глубине леса, правее этого места. Трассирующие пули, — синие, красные, зеленые, — замелькали, потянулись нитками. И слышим — русское «ура»! Глотки у нас сами разинулись, — мы поднялись и тоже — «ура»! Проскочили то место, где еще днем сидели немцы, и встретили их в лесной чаще. И отвели душу на этих автоматчиках.
Произошло вот что: отставшая от одного полка неполная рота под командой лейтенанта Моисеева, пробиваясь на восток, разведала о нашем окружении и, будучи в соседстве, решила нас выручить, — с тылу ударила по автоматчикам. Мы в этот прорыв и вышли.
Моисеев был пылкий человек, рожден воином. Кто он такой на самом деле, мы так и не узнали, — кажется, служил где-то в Западной Белоруссии. Прямой, среднего роста, лицо невыразительное, обыкновенное; рукава гимнастерки засучены по локоть; всегда смеялся добродушно, но взгляд — острый, умный. Да, есть золотые люди на Руси.
Пробиваемся вместе с ротой Моисеева на восток. Сами ищем немцев, — гарнизон ли, оставленный в деревне их первым эшелоном, или десантников, — нападаем первые, и немцы перед нами бегут. Обросли мы бородами, черные все стали, уж не знаю — от грязи ли, от злости. Бывало, Моисеев посмеивается: с такой армией да под музыку, да по Берлину пройтись, на страх немкам, вот будет лихо…
Однажды около полустанка, где стоял разбитый покинутый состав и только что побывали немцы, на зеленом-зеленом лугу, на нескошенной траве увидели лежащую молодую женщину. Руку положила под голову, другую прижала к простреленной груди, — была, как спящая, опущены ресницы, ветерок шевелит каштановые волосы, только с уголка побледневшего рта — струечка крови. Около женщины ползает черноглазая девочка, лет двух, в платьице горошком, тормошит ее и все повторяет: «Мама спит, мама спит…» Мы подошли. Девочка прижалась к матери, ладошками сжала ее щеки и глядит на нас, как испуганный галчонок.
«Товарищи, что там, что там?» — слышим. Бежит Моисеев, рвет на себе ворот гимнастерки. Мы молча расступились. Он остановился и будто про себя, с удивлением: «Мои, мои, жена, дочь…» Схватил девочку, притиснул к себе… Опустился у жены в изголовье и заплакал, затянул, как ребенок; тут и девочка заревела.
Бойцы, кто засопев, кто вытирая глаза, отошли. Я отобрал у Моисеева револьвер, и на некоторое время оставили его одного с девочкой; стали копать могилу под тремя кудрявыми березами.
Жена его, должно быть, бежала — в чем была — с дочкой из Белостока, пробиралась где пешком, где на грузовике, где случайным поездом; на этом полустанке незадолго до нас немец их разбомбил; выскочила, побежала по зеленому лугу. А у немецких летчиков, у желтогубых мальчишек, особенный спорт — пикировать до бреющего полета на бегущую без памяти женщину с ребенком… Может быть, она часу только не дождалась встречи с мужем…
Вырыли могилу под березами, думали, что для одного человека, а пришлось положить туда двоих. Прискакал один из наших разведчиков на заморенной лошаденке, сообщил, что обнаружена группа мотоциклистов на большаке, который пересекал около этого полустанка железнодорожный путь. Можно было, конечно, отойти незаметно, не ввязываться в драку. Но подошел Моисеев с девочкой на руках; у него даже лицо изменилось, стало серое, глаза погасли. «Никак нет, я не согласен, — сказал он, — хочу встретить их, как должно… Только так, только так, товарищи». Погладил девочку по головке и передал на руки бойцу, раненному в голову, и мне — повелительно: «Возвратите мое личное оружие».
Моисеев сам провел всю операцию, — в узком месте дороги навалил деревья, посадил в засаду пулеметчиков и стрелков, и, когда немцы беспечно и с удивлением остановились около завала и задние машины подтянулись, он истребил их огнем и штыками, — всех до последнего человека. То ли он действительно искал смерти в этом бою, то ли душила его злоба, — он вертелся с винтовкой в самой гуще схватки. Весь живот ему прошило из автомата. Все же он нашел силы, сел на дороге, оглядывая немецкое побоище… «Ну вот, Маруся, — сказал, видимо, уже немножко не в себе, — это по тебе тризна, хороним тебя с музыкой…» Повалился на левый бок, посиневшей рукой потащил из кобуры револьвер. У него был весь живот перерезан…
Похоронили их обоих в одной могиле. Девочка на руках у того бойца, представьте, не плакала, но глядела, как взрослая, когда зарывали ее мать и отца. Может быть, не понимала, что мы делаем? Хотя — нет, — дети в эту войну понимают больше, чем нам кажется. У них в умишках многое копошится и созревает со временем…
К вечеру в лесу, на привале, мы вскипятили воду в шлемах, помыли нашу девочку, завернули в плащ-палатку, устроили ей гнездо из ветвей и на охрану поставили с винтовкой бойца пограничника Матвея Махоткина, страшенного на вид мужчину. Девочка спала плохо, все просыпалась, звала: «Мама…» Матвей ей говорил: «Спи, спи, не бойся…» Но уже на другой день она затихла. Матвей никому ее не доверял, сам нес на руках и добился, как ее зовут; она долго не хотела говорить, потом вдруг сказала ему на ухо: «Нина…»