Том 10. Публицистика - Страница 27


К оглавлению

27

Гарлея подняли, понесли, голова его беспомощно висела. А Джип все еще стоял, крепко держась за веревку барьера. О нем точно забыли. Еще бы, — три четверти зала осталось в дураках. Кто-то бросил ему халат, и он неловко полез вниз.

— А кто такой этот Джип? О нем совсем не было слышно.

— Да так, — какой-то рабочий из предместья.


Рубахи-парни привезли гостей в палату депутатов.

При входе их попросили расписаться гусиным пером в древней книге, окованной медью. После этого они долго шли по готическим коридорам, до потолка уставленным книжными шкафами. Провожавший их член палаты, в цилиндре, так как члены верхней палаты заседают с покрытой головой (привилегия), остановился у одного из огромных окон и, подняв брови, значительным жестом указал на паркет:

— На этом месте стоял лицом к народу король Карл I, принужденный выслушать свой смертный приговор, подписанный Кромвелем.

Вот палата лордов. Высокий зал с готическими сводами и стрельчатыми окнами, отделанный темным дубом. Кое-где на скамьях красного сафьяна дремлют лорды. В цилиндрах, сдвинутых на затылок, беседуют вполголоса. Сидит, положив руки в кружевных рукавах на колени, бритый и важный архиепископ. В глубине зала под малиновыми балдахинами — пустые троны короля и королевы. На трибуне, вернее — у длинного стола, какой-то джентельмен в пиджачке читает доклад. Он уже читает шестой час подряд скучнейшим голосом. Немудрено, что лордов мало на скамьях, — лорды дремлют.

Внизу, посреди пустого места зала, лицом к докладчику сидит на продолговатом сафьяновом ящике страшно худой старик в белом парике из шелка, падающем ему двумя волнами на грудь. На плечах его пурпуровая мантия. Он неподвижен, как статуя в паноптикуме, и похож на мумию. Это лорд-канцлер, председатель палаты. Позади него на столе лежат золотой жезл и свиток хартии вольностей (дворянства).

Сам он сидит на мешке с шерстью. Этот красный мешок считается его приходом, его владениями. Покуда он сидит на мешке, — один господь бог может стащить его с этого места. Разумеется, теперь это лишь высшая привилегия — сидеть на мешке с шерстью (некоторые из лордов также имеют эту привилегию). Шикарно, что и говорить!

Но если покопаться в истории, то скромный мешок с шерстью начнет увеличиваться в размерах, превращаться в немалую земельку, в целый уезд, в графство с великолепным замком, с разрушенными фермами и полями, запущенными под луга для тонкорунных овец. И привилегия сидеть на мешке с шерстью окажется привилегией гнать по шеям мужиков со своей земли и разводить овец, торговать шерстью.

Вот нижняя палата. Зал еще больше, — черный дуб, скамьи черной кожи. Здесь уже сидят буржуа, капиталисты, промышленники. Зал битком набит. На трибуне — небольшой полный человек с красным от напряжения бритым лицом и седыми волосами. Это — Асквит.

— Мы не вложим шпаги в ножны, покуда Германия не будет уничтожена, раздавлена…

— Хир, хир, хир! — несется по скамьям одобрение.

Но тут происходит то, что в кинотехнике называется «наплывом». Мои воспоминания мешаются, происходит сдвиг. Облачко находит на неумолимого Асквита… И снова яснее… Тот же мрачный зал со стрельчатыми окнами, те же лица на черных скамьях… Но на трибуне вместо Асквита другое лицо, — худое, хищное, неумолимое…

— Мы не вложим шпаги в ножны, покуда Советская Россия…

— Хир, хир, хир! — несется по скамьям.

Ну, и что же, на это можно ответить, вежливо, разумеется, по-парламентски, как и полагается разговаривать с просвещенными мореплавателями:

— Джентельмены, позвольте вас поздравить со взятием революционными войсками Сватоу!..

Письмо В.П. Полонскому

4 мая 1927 г.

Дорогой Вячеслав Павлович, что Вы делаете? С первых шагов Вы мне говорите, — стоп, осторожно, так нельзя выражаться. Вы хотите внушить мне страх и осторожность, и, главное, предвидение, что мой роман попадет к десятилетию Октябрьской революции. Если бы я Вас не знал, я бы мог подумать, что Вы хотите от меня романа-плаката, казенного ура-романа. Но ведь Вы именно этого и не хотите.

Нужно самым серьезным образом договориться относительно моего романа. Первое: я не только признаю революцию, — с одним таковым признанием нельзя было бы и писать роман, — я люблю ее мрачное величие, ее всемирный размах. И вот — задача моего романа, — создать это величие, этот размах во всей его сложности, во всей его трудности. Второе: мы знаем, что революция победила. Но Вы пишете, чтобы я с первых же слов ударил в литавры победы, Вы хотите, чтобы я начал с победы и затем, очевидно, показал бы растоптанных врагов. По такому плану я отказываюсь писать роман. Это будет одним из многочисленных, никого уже теперь, а в особенности молодежь, не убеждающих плакатов. Вы хотите начать роман с конца.

Мой план романа и весь его пафос в постепенном развертывании революции, в ее непомерных трудностях, в том, что горсточка питерского пролетарьята, руководимая «взрывом идей» Ленина, бросилась в кровавую кашу России, победила и организовала страну. В романе я беру живых людей со всеми их слабостями, со всей их силой, и эти живые люди делают живое дело.

В романе — чем тяжелее условия, в которых протекает революция, тем больше для нее чести.

Третье: самый стиль, дух романа. Автор на стороне этой горсти пролетарьята, отсюда пафос — окончательная победа; ленинское понимание развертывающихся событий; полный объективизм отдельных частей, то есть — ткань романа — ткань трагедии, — всегда говорить от лица действующего лица, никогда не смотреть на него со стороны.

27