Том 10. Публицистика - Страница 31


К оглавлению

31

В блестящих, свежих, как сквозняк, хмельных, как молодое вино, торопливых, иной раз совсем сырых рассказах он звал к абсолютной свободе, — прочь из проклятого мещанского болота.

Теперь, когда прошло четверть века, мы знаем, что он говорил о бесклассовом человеке, вернее — о его пращуре, об ощущении, вкусе бесклассовой свободы. Теперь мы знаем, что взволнованная песня Горького была о великой революции.

Но в те унылые времена дико было мечтать даже о каком-нибудь Земском Соборе. Абсолютную свободу поняли в прямом смысле. И босяк, гордый Человек Горького, был принят безо всяких символов, как реальный персонаж, окутанный романтическим очарованием.

«…Права? Вот они права! — у моего носа красовался внушительный, жилистый кулак Емельяна. — И всякий человек только разным способом всегда этим правом руководствуется…»

Так, одним взмахом смахнув со стола всю груду моральных заветов, проклятых вопросов, неразрешимых противоречий, Горький ответил: «Борьба»… В мире только одно: борьба косной, угнетающей, беспросветной силы со свободным от рождения Человеком. Победить должен Человек.

Разумеется, поднялся переполох. А как же быть с гуманизмом? А два тысячелетия культуры? Горький ответил: «Если культура делает из человека раба — к черту культуру. Свободный, голый под солнцем человек несет в себе абсолютную мудрость, — он добр, он великодушен, он благороден».

И Горький рассказывает о совершенных творениях, рожденных в вольных степях, наивных, как первые люди, сильных, как великолепные звери, мудрых, как сама вечность, — о прекрасной цыганке Радде и о цыгане Зобаре. О их любви, гордости и смерти.

Этот рассказ (Макар Чудра, 1892 г., первый в первой книге) — чистейшая романтика. Да иначе и не могло быть. Романтика нужна была ему со всем арсеналом: революционным размахом, преувеличенностью ощущений, пламенным темпераментом, с грозой и бурей. Он не повествовал, как тихий Чехов, он пел, кричал, его рассказы читались вслух. Его аудитория была под небом.

Горький первого периода — романтик по форме, большевик по целеустремленности.

Несомненно — Горький подготовил революционный темперамент в интеллигенции (и отчасти в пролетариате) перед революцией 1905 года. Романтическое ощущение свободы, дикой воли, пролезало во все щели. Едва начинались летние каникулы — молодежь уходила «босячить» на места, воспетые Горьким. Кто уйти не мог — устраивали домашнее босячество: прямо, например, со службы бросались в лодках за Волгу, там зажигали костры, пили водку, пели песни о Стеньке Разине и философствовали, лежа без штанов на зеленом косогоре…

Имперский чинный порядок трещал по швам, авторитеты шатались, разваливались старозаветные семейные устои. Как нигилизм когда-то, босячество приобретало моральную безусловность. Поразительно, что процесс восприятия абсолютной свободы совершался с необыкновенной быстротой. Горький становился учителем жизни. Босяк — героем нашего времени.


Осуждают раннего Горького за то, что его персонажи разговаривают слишком уж интеллигентно, что рефлексы их — в прямом противоречии с обстановкой, что таких босяков не было на самом деле. Ссылаются на терпкий реализм Бунина, трагического и жгучего, как сколопендра, беспощадно изобразившего мужиков, бродяг, юродивых…

Напрасно было бы искать у молодого Горького реалистические, бытовые черты. В его рассказах никаких босяков и нет. Вор и контрабандист Челкаш отдал деревенскому парню Гавриле все деньги, заработанные воровством. Когда Гаврила раскрыл перед ним мещанскую душонку, Челкаш отнял у него деньги. Гаврила разбил ему голову камнем и убежал, не взяв денег. Затем он раскаялся и просил прощения. Челкаш, поняв трагедию, которую пережил парень, вторично отдал ему деньги…

Это, в бытовом плане, конечно, неправда. Если и был такой случай с Челкашом, происходил он не совсем так. Это романтика, — целеустремленная на то, чтобы показать столкновение свободного и гордого человека с мелким буржуа — низменным и омерзительным собственником. Человек побеждает.

Горьковские босяки, это — идея о босяках, мечта. Это интеллигенты, наряженные в романтические лохмотья. Это допризывная подготовка интеллигенции перед революцией.


Чехов с усмешечкой мягко брал читателя за руку, вел в мещанский закоулок и предлагал побеседовать с некиим господином в подтяжках. Беседа о чем? Да ни о чем, — о мелких гадостях, о серенькой тоске, о слабом человечке… Чехов смешил, читатель хихикал, а, в общем, хотелось повеситься на этих подтяжках.

Беспощадный и злой Бунин (почти современник раннему Горькому), крутившийся, как овца на приколе, вокруг ужаса смерти, изображал страшную двойственность: очарование природы, великолепие красок и аромата земли и неба, и — царя этой жизни — человека, исковерканного бессмыслицей смерти, из царя, каким он должен быть, ставшим жалким пасынком, вернувшимся к троглодитскому состоянию. Социальная основа, всегда заметная у Чехова, здесь, у Бунина, вытравлена, ему ненавистна мысль, что есть какая-либо иная сила, кроме смерти. Современникам он был непонятен и враждебен, он появился удивительно не вовремя.

Чехов и Бунин изображали жизнь с неповторимым мастерством и правдивостью. Но тем отвратительнее было для жизни глядеться в это зеркало. И Горький прибегнул к «возвышающему обману». Он выдумал жизнь — сильную, свободную, радостную, полную волнующих предчувствий. Он утвердил эту волшебную постройку на мощной социальной базе. Этих вольных слов, этой приподнятости, этого невероятия и ждала изнемогающая от самой себя действительность. Хотелось поверить в этого подбоченившегося перед солнцем гордого Человека, — и земля населится ими…

31