Да здравствует победа! Да здравствуют свободные славянские народы!
Екатерина Вторая судила помещицу Салтыкову за жестокое обращение с крепостными и приговорила ее посадить в яму, за решетку, так, чтобы прохожие могли видеть изуверку, а кому охота — и плевали бы на косматую седоволосую бабу. Около полутораста лет живет в народе память о Салтычихе. Слава богу, таких зверей у нас давно нет и быть не может. Быльем поросли те времена, когда хозяйка могла вырывать косы у своей рабы, либо за провинность сажать ее на горячую плиту. Двадцатый век подходит уже к середине, и, казалось, пора бы всем цивилизованным народам думать о том, как всеобщую жизнь сделать легкой и разумно наполненной умным трудом и всякими возможностями для радости. Недаром же у человека головной мозг весит без малого полтора килограмма, и человек исхитрился плавать под водой лучше рыбы и носиться быстрее птицы по воздуху, и доброта сердечная для него есть добро, а волчья злоба есть искореняемое зло.
Так нет же. Через полтораста лет после того, как проклятую Салтычиху посадили в яму за решетку, целый народ, считавший себя почему-то цивилизованным и с пятого века обращенным из варварского состояния в христианство, — в хладнокровном утверждении своего юридического и морального права ввел у себя рабовладельчество как общественно-экономическую систему. Нацисты ввели рабовладельчество не в виде какого-нибудь временного мероприятия, с отчаяния, что ли, — сами сгорая со стыда. Ничего подобного. Ввели рабовладельчество принципиально, так сказать, «идеологически», навеки. Германия-де была временно одурачена гуманизмом и — слава громодержателю Вотану — вернулась ныне в первобытно-варварское состояние.
Напиши я такие слова четверть века тому назад, что-де в немецких городках, на старых площадях, со средневековой ратушей и золотым петушком на кирке (петушок — символ пробуждения из языческой ночи в просветленную новую жизнь), в 1942 году будут продавать украинских, белорусских и русских девушек, пятнадцатилетних мальчиков, угрюмо косматых пятидесятилетних мужиков по весьма сходным ценам от десяти до ста марок за голову, — меня бы сочли грязным клеветником на цивилизацию и прогресс.
Вот уже третье лето в немецких городках, на площади ратуши, где мягко шумят липы, воспетые Гейне, где до блеска вычищены вывески парикмахеров (медный таз с кистью), где прохладное, уютное кафе манит зайти помечтать за кружкой пива и дымком сигары о фантазиях старого чудака Гофмана, — около бюро с зелено-красной стеклянной доской «Иностранная рабочая сила», на старых камнях мостовой или на вычищенном до последней соринки асфальте, — стоят и сидят рабы, привезенные в коровьих вагонах из оккупированных областей России. Толстоногие немки, не отличающиеся вообще ни женственностью, ни красотой, брезгливо надув пятнистые бесцветноглазые лица свои, щупают мускулы у оборванных, босых, покрытых пылью и дорожной грязью девушек и подростков, глядят в рот — нет ли скорбута у раба и рабыни; или, ткнув ручкой зонтика в подбородок бородатому мужику, пытливо оценивают, не слишком ли мужик зол, или не слишком ли мужик прожорлив. Затем, выбрав раба, из-за отсутствия автотранспорта гонят его пешком на ферму, и так идут по проселку между полями ржи, ячменя или капусты, — впереди Иван, понурив голову, от слабости пыля черными босыми ногами, за ним — гордая немка, у которой в руках — зонтик, как понукающее средство, а в сумочке револьвер.
Это все не фантазия, не бредовое видение, а чистая правда, вычитанная мною из писем немок и немцев на Восточный фронт. Писем этих множество. До сих пор ветер гоняет их по царицынским степям, сбивает в пожелтевшие кучи в балках под меловыми обрывами между Доном и Донцом.
Самое удивительное в этих письмах из Германии на фронт — спокойная уверенность немцев и немок в их праве быть рабовладельцами и высшими существами. Агитация Гитлера и Геббельса безо всякого морального сопротивления была принята. Возмущает только неумеренный аппетит этих рабов и то, что приходится все время подгонять их в работе. Недобросовестные животные, эти рабы, — лентяи, обжоры, только и глядят, как бы удрать.
«…У нас пятнадцать человек взяли на завод. Папа не очень доволен, потому что мы получаем сорок русских, они такие тощие. Ну, ничего, им это не вредно…»;
«Теперь все берут девушек с Украины, они работают хорошо. Но все же они слишком дорого обходятся, потому что их приходится кормить и предоставлять ночлег…»;
«Француза нашего больше нет, вместо него у нас русский — замечательный едок. Правда, и работает он достаточно, а другие ведь и двигаться не желают…»;
«У нас сейчас девять работников, из них шесть поляков… Они так ленивы, что по воскресеньям совсем не хотят работать. На второй день пасхи папе очень хотелось почистить отстойник для нечистот, но поляки не согласились работать, — один лежал больной, остальные собрались в церковь. Пришлось известить полицию, которая прислала кое-кого… Когда поляки попробовали плетки, то живо зашевелились…»;
«На этих днях в Геннинге папин приятель Мейер застрелил своего работника-серба, он залез в кладовую… Мейер совершенно прав, — у нас уже столько всяких чуждых наций, что они скоро возьмут над нами верх…»;
«У нас в среду опять похоронили двух русских. Их теперь на кладбище лежит уже пятеро, и двое — кандидаты туда же. Да и на что им жить, этим скотам!..»;
«Изо дня в день они становятся все нахальнее, — изволите ли видеть, они могут работать только двенадцать часов! К тому же они имеют право на часовой обеденный перерыв… Вас, на фронте, вероятно, никто не спрашивает, не хотите ли вы часок передохнуть. Дорогой Андреас, у нас теперь не проходит дня, чтобы не проезжал товарный состав с русской сволочью… Когда я вижу этих людей, то буквально трясусь от ярости…»;