Трехчленная формула должна быть в глазах драматурга, в его мозгу той частью его мозга, поставленной в сердце, где глубоко под клавиатурой рефлектора рождаются в самом себе полнозвучащие, охватывающие нас противоречия. Чем дальше отстает противоречие «а» от противоречия «б», чем выше между ними уровень, тем могуче и шире чувство.
Королю Лиру мало было очутиться покинутым, брошенным под грозовым небом. Его трагедия должна была углубиться, когда он нес на руках своих труп несправедливо обиженной им Корделии.
Во всеоружии драматургического искусства мы подходим сегодня к нетронутой целине огромных тем. Каждый из колхозников, взятый во весь рост, в этой глубине должен получить не только союзный, но и мировой резонанс.
Деревня с тысячелетним отстоем в толковании новой эпохи дает драматургии залежи характера. Это еще не тронутые залежи. Здесь важно то, что Иван Сидоров Кашинского уезда взят, как характер, во всей своей глубине, во всей величине.
Он носит мировой характер — это тот же Жан, Иоганн, Ян, тот же Иван, китайский или американский.
Товарищи, я хотел передать вам только мои мысли о драматургии, мой опыт. Но перед картинами все глубже, все шире развернувшейся нашей эпохи я чувствую, что мой опыт является лишь подготовкой и что наша задача: учиться, учиться и еще раз учиться очень серьезно.
Как всякий писатель, я мыслю художнически через конкретные образы. Для художника важно — как он читает книгу жизни и что он в ней читает. Но для того чтобы читать книгу жизни, а не стоять растерянным перед нагромождением явлений, нужна целеустремленность и нужен метод. Если я расту как художник, то этим я обязан тому, что мою художническую анархию ощущений, переживаний, страстей, — весь эмоциональный багаж, — я все глубже пронизываю целеустремленностью, все тверже подчиняю методу.
Помню время, когда (в начале писательского пути) я жил среди одной только этой анархии всевозможных ощущений. До сих пор иные думают, что это именно и есть состояние свободного и вдохновенного творчества. Вредный вздор! То время я вспоминаю, как состояние мелкой воды, состояние бестемья и величайшей неуверенности во всем. Окружающая жизнь (чтобы не казалась хаосом и кошмаром) воспринималась поверхностно живописно, эстетически. Чтобы не утонуть, как кошке во время наводнения, в этом хаосе непонятных явлений, спасало самоутверждение личности, ницшеанское сверхчеловечество (очень популярное, кстати сказать, в литературных кабаках того времени). Мы только носили вдохновенные прически, а ходили покорно на поводу, начиная от требовательного к наисовременнейшим темам издателя, кончая излюбленным мастером.
Вспоминаю, — еще студентом (в 1904–1905 гг.) я читал (как большинство в то время) — общедоступный суррогат — популярные книжки Каутского. Все шло хорошо, покуда я не дочитался до его описания меньшевистского рая. Мне кажется, что сам Каутский, конечно, не верил в эту сладенькую и чистенькую благодать для добронравных пролетариев, а если и верил, то только в то, что на его век все же хватит крепкого буржуазного пива. Я испугался каутского рая, и верно, что испугался — сегодня крест свастики (не дождавшись, покуда мещанствующие «марксисты» окончат кружки с пивом) залил кровавым светом эту пустыню обманов. Я бежал в литературную богему (начало литературной работы — 1907 год), но и там нашел только одни миражи.
Подлинную свободу творчества, ширину тематики, не охватываемое одною жизнью богатство тем, — я узнаю только теперь, когда овладеваю марксистским познанием истории, когда великое учение, прошедшее через опыт Октябрьской революции, дает мне целеустремленность и метод при чтении книги жизни. В истории протягиваются становые жилы закономерности, человек становится хозяином, распорядителем и творцом истории настоящего и будущего.
Художнику придается наука (взамен вдохновенных причесок). Сочетать в органический сплав науку и искусство трудно. Для наших детей это будет, наверно, так же естественно, как дыхание. Мы — первое поколение художников, овладевающих методом в живом процессе строительства жизни по законам великого учения, — мы проделываем трудную работу — онаучиванья художественных рефлексов.
На «Петра Первого» я нацеливался давно, — еще с начала Февральской революции. Я видел все пятна на его камзоле, — но Петр все же торчал загадкой в историческом тумане. Начало работы над романом совпадает с началом осуществления пятилетнего плана. Работа над «Петром» прежде всего — вхождение в историю через современность, воспринимаемую марксистски. Прежде всего — переработка своего художнического мироощущения. Результат тот, что история стала раскрывать нетронутые богатства. Под наложенной сеткой марксистского анализа история ожила во всем живом многообразии, во всей диалектической закономерности классовой борьбы.
Марксизм, освоенный художнически, — «живая вода». Я не могу не верить, что мы — на заре невиданного в мире искусства.
В «Известиях» (от 16 апреля) опубликована беседа Литвинова с английским послом. Нет сомнения, что английский посол — умный человек, но этот умный человек, и не столько он, — все империалистическое мышление, вся империалистическая система были поставлены в положение школьника. Это, прежде всего, поразительный психологический документ. Литвинов мыслил, говорил и держался, как человек советской эпохи 1933 года. Его поведение было прямым вещественным следствием основной идеи: «Социализм можно построить в одной стране». Подобный разговор — честный, ясный, как формула, гордый разговор не мог бы иметь места, скажем, при троцкистской формулировке.