Русский язык должен стать мировым языком. Настанет время (и оно не за горами), — русский язык начнут изучать по всем меридианам земного шара. Язык, на котором мыслил Ленин, на котором с математической ясностью и простотой Сталин выражает философию движения истории…
В самом деле, нельзя представить, чтобы в Оксфорде, скажем, профессор русского языка — в черной мантии и седом парике — втолковывал студентам глагол «выкулдыкивать»… Через два-три года советский читатель будет неизмерно культурнее тех писателей, кто сегодня женственным голосом требует поливки, или тех, кто сегодня, и не откладывая, не почувствует поставленным себя кверху ногами проклятой диалектикой…
«Мужицкая сила» нынче в сапожках хочет ходить.
Спор идет о русском языке: владеть ли этим орудием искусства, усовершенствуя его до высшей чувствительности, чтобы со все большим совершенством и глубиной отображать стремительно несущиеся на подъем события нашей эпохи, ее философию, ее живые персонажи, или принять как аксиому, что советская литература уже сделалась мировой литературой, что книги Панферова и других пролетарских писателей переведены на все языки, успокоиться на этом и спесиво превратить литературу в схоластическую академию, где молодежь будет заучивать безусловные образцы (хотя бы и десятилетней давности), где неминуемо произойдут конфликты вроде тех, что, помню, бывали у нас в самарском реальном училище? Ученик: «Батюшка, может бог создать такой камень, чтобы самому не поднять? (Торопясь, чтобы поп не перебил.) Если может, значит, бог не всесилен, если не может, значит, не всемогущ». Священник: «За кощунственные мысли ставлю тебе кол, пошел вон из класса».
Так вот, Ильенков поставил мне за мою статейку (в № 27 «Литгазеты») кол и выгнал меня из советской литературы, обозвав барином и фашистом, собирающимся сжечь советскую пролетарскую литературу, как сожгли фашисты берлинский парламент.
Статью мою, за которую Ильенков лишает меня огня и воды, я написал в дни выступления Горького о языке. Горький сказал то, чего давно ждали сотни молодых писателей, что назрело в самом росте Советского Союза. Горький сказал, что те художественные приемы, которыми пользовались и пользуются некоторые советские писатели, во многом уже не соответствуют высоте задач социалистического строительства и, стало быть, художественно не могут их отражать. Тем самым сравнительно низкое художественное качество является вредоносным, и защитники (как Серафимович) этакой рогатой силищи, лезущей из тумана, канонизирующие эту рогатую мужицкую силищу из тумана, вредят дальнейшему развитию и продвижению советского искусства.
Так я понял мысли Горького, — они были чрезвычайно важны, как бывает важен знак режиссера, вовремя вводящий на сцену новых персонажей, дающих дальнейшее развитие действию. Эти мысли были, как горящие головни, брошенные в чулан со старым реквизитом русского языка… Но после этих выступлений Горького образовалась (временно) как бы пустота, некий ужас, — и не без основания, — писатели знали о существовании Ильенкова. Я — забыл. Я беспечно (как птичка, не предвидя от сего…) бросился первым, чтобы заполнить эту пустоту. И напоролся на ржавые рапповские вилы.
Правда, в статье я допустил неясную формулировку. Я сказал, что литература эпохи гражданской войны и разгрома кулачества в языковом отношении у многих авторов еще сыра, неряшливо обработана, часто натуралистична, физиологична, — это мы видим теперь, когда перед нами новые задачи построения культуры бесклассового общества. Во времена гражданской войны или второй, еще более страшной, небывалой борьбы с многомиллионным деревенским собственником (борьбы, где пришлось переделывать характеры, психологию масс) литературе было не до изощрения языка, нужна была максимальная эмоциональность, — «выкулдыкивать» так «выкулдыкивать», лишь бы дошло, как клинок в сердце.
Это у меня было сформулировано не совсем ясно и слишком сжато; при недобром желании, Ильенков это все перевернул так, что я говорю не о языке, а о самом будто бы содержании. Что я барским жестом бросаю горящую головню в книги Панферова и во всю пролетарскую литературу. Прямо хоть в Берлин уезжай… А по-моему, критик, даже в самой крайней ярости, должен все-таки прежде всего понять, что хочет сказать художник, пишущий статью об искусстве. А так-то — вилами в бок, — это действительно вроде рогатой мужицкой силищи из тумана…
Но это — мелочи. Ильенков, замахиваясь на меня, загоняет вилы в бок всем вопросам языковой культуры, поднятым Горьким. Статья его — прямо против Горького. Прочтя статью Ильенкова, читатель скажет: все обстоит благополучно, длинный список советских писателей (приводимый Ильенковым) достиг мировой известности. Панферов и другие навсегда ограждены от кощунственных поползновений, и полемика, поднятая протопопом, смазана, как милая шутка.
Правда, Ильенков упоминает вскользь, что надо, конечно, учиться народному языку. Но, в общем, все в порядке, снова тишь да гладь, литературная благодать…
Но все в том, что Горький именно и направил острие полемики против этого «народного» языка. Что такое народный язык? Чаво и таво, ядрена вошь, — это тоже ведь народный язык. Областные выражения, местные провинциализмы, одесские, лиговские — тоже язык. Где же тут разобраться, да в особенности молодому, начинающему писателю… Как изучать русский язык? По Бодуэну де Куртене, что ли? Или, обув лапти, идти с записной книжкой в народ? С какой стороны за этот язык взяться?