Я изучал классиков, но у меня не было ключа к тайнам языка Пушкина, Гоголя, Щедрина, Толстого и т. д. Вот, предположим, пять слов. Любым их сочетанием вы можете составить фразу, которая будет понятна и даже передаст вашу мысль. Но только одно-единственное, — к данному случаю, к данному мгновению, к данному окружению предмета, — одно-единственное для данной писательской индивидуальности сочетание слов произведет на читателя особенное воздействие: он увидит, всеми чувствами, всеми рефлексами воспримет образ, вашу мысль, то есть воспримет художественно.
Где же эти таинственные законы художественной фразы?
Происхождение языка берет начало от звукового выражения жеста производительного труда.
Человек непрерывно жестикулирует в окружающей среде, отвечая на ее прикосновения всем существом, от бессознательных рефлексов до отвлеченных идей.
Еще не научившийся речи человек-зверь отвечал жестами на действие окружающей среды. Жест сопровождался звуком. Из звуков образовались сочетания согласных (ибо гласные звуки — дальнейшее завоевание). Примитивная речь подкрепляла жест, затем выражала его, затем начала заменять его. Образовывались слова-глаголы, слова-существительные, слова-эпитеты. Усложнявшееся социальное бытие привело к словам-понятиям.
За каждым словом был выражаемый им предмет, и когда такое слово произносилось, в слушателе возникали представление о предмете и жест как реакция на предмет. Такой непосредственный жест, связанный с отношением к реальному предмету, можно назвать безусловным жестом («Он бросил горсть золы ему в глаза», — слушатель, представивший это, невольно зажмурит глаза).
Отвлеченные понятия, идеи также сопровождаются жестом, может быть более неуловимым, тонким, может быть не у всех одинаковым. Идеи, так или иначе, всегда связаны со зрительным образом. Несомненно, у библейских евреев безобразное понятие Саваофа связывалось с полосатым шатром скинии, с жертвенным дымом. У нашего молодого поколения понятие революции связано со сложной суммой реальных впечатлений Октября. Понятие «Логарифм» связано с конкурсными экзаменами и т. д.
Правда, математики и физики утверждают, что связь отвлеченной идеи с образом происходит от несовершенства мышления, от неизжитого варварства. Мышление высококультурного человека должно быть абстрактным, так они говорят. Не верю. Когда математик мыслит, скажем, какую-то отвлеченную точку в отвлеченном пространстве, даже и тогда он к этой точке как-то относится (именно: желая не воспринимать ее материально) и, стало быть, как-то жестикулирует.
Арифметические задачи бассейна с тремя трубами — целый мир воспоминаний: мальчишка, парты, лиловые чернила и отвращение к этому воображаемому бассейну из пыльного цемента.
Правда, жесты отвлеченных идей более индивидуальны, более условны. Мы их могли бы назвать условными жестами. Каждое слово в языке, каждое понятие таят образ и связанное с ним психическое движение, так или иначе сигнализирующее физическому жесту. Основа языка — жест. Язык готовых выражений, штампов, каким пользуются не творческие писатели, тем плох, что в нем утрачено ощущение движения, жеста, образа. Фразы такого языка скользят по воображению, не затрагивая сложнейшей клавиатуры нашего мозга. «Буйная рожь» — это образ. «Буйный рост наших заводов» — это зрительная метафора: заводы действительно растут, поднимаясь трубами, зданиями, вышками. «Буйный рост нашей кинематографии» — здесь уже полная потеря зрительного образа, бессмыслица, — фраза становится банальной, «газетной».
Художественная фраза появляется как выражение системы жестов. Строя художественную фразу, нужно видеть нечто, если это предмет или движение предметов, нужно эмоционально ощущать нечто, если это идея, понятие, чувство.
Пушкин учился русскому языку у просвирен. Наши классики тесно соприкасались с деревней, с мужиком, создавшим и продолжающим творить язык.
До наших дней дошла тяга к изучению народного, «мужицкого» языка. Переодевались в армяки и лапти, сиживали со стариками на завалинках, жадно выставив ухо, — вслушивались в вагонные разговоры.
Чаще всего такое изучение приводило к запасу народных выражений и словечек, но они, как я уже упоминал, вклеивались чужеродными телами в ткань художественного письма. Почему? Потому что писатель писал по канонам, строил фразу по законам академической словесности.
Главное предложение, придаточные предложения, метафоры, метонимии и прочая схоластика. Цель — красивость, плавность, журчанье речи: все тот же издавний классовый помещичий язык. Его основной жест был условным светским жестом рассказчика. Жест приличного сочинителя, льстиво и жеманно заполняющего досуг сильных мира сего (XVIII век, придворная литература). Жест приятного рассказчика, шармера в светской гостиной, — первая половина XIX века. Жест разночинца, горожанина, пылающего общественным негодованием в кругу друзей, за самоваром, в табачном дыму, — вторая половина века. И так далее…
Жест такого рассказчика был слабо связан с языковыми формами, придавал лишь некоторую общую окраску речи, но не разрушал канонических форм. Понятно: литература оставалась все же классовой. Российская изящная словесность с начала возникновения (если не считать уникального изумительного памятника «Слово о полку») до конца XVII века пользовалась давно вымершими формами церковнославянского языка. Это была российская латынь. Народная живая речь считалась «подлой». Любопытно, как бешеный темперамент Ивана Грозного в письмах к князю Курбскому прорывал эту окаменевшую ткань русской латыни, за что Иван и получил в ответ отповедь от «консерватора» Курбского: «что царь-де постыдился бы так нескладно писать, яко неистовых баб басни».